Начало творческой деятельности (Фет А. А.)

В 1970 году исполнилось сто пятьдесят лет со дня рождения русского поэта Афанасия Афанасьевича Фета. Эта дата была отмечена весьма скромно, но вместе с тем стала вехой, обозначившей возрождение широкого интереса к художнику, в котором Л. Толстой находил признаки “великого поэта” и которого П. Чайковский считал “безусловно гениальным”. Именно за минувшее десятилетие появились работы, в которых сделано самое главное, что нужно для того, чтобы Фет занял надлежащее место в отечественной культурной традиции: драгоценные “зерна” фетовской поэзии отделены от “плевел” его консервативной идеологии (в выражении которой Фет, по его собственному признанию, доходил до “уродливых преувеличений”).

Полемика Фета с “шестидесятниками”, борьба с идеями революционной демократии (благодаря чему он и заслужил репутацию “крепостника и реакционера”) – это лишь часть той драмы художника, какой безусловно был фетовский “спор с веком” под знаменем “служения чистой красоте”-спор, начавшийся в 60-е годы и продолжавшийся до конца жизни поэта. История этой драмы еще не написана; но се существо, может быть, ярче всего выразилось в судьбе отношений Фета и Некрасова, начавшихся с их близости в 50-е годы и кончившихся разрывом и непримиримым противостоянием в 60 – 70-е годы. В минувшем десятилетии появились существенные работы,

выявившие духовно-историческую глубину проблемы “Некрасов и Фет”. Автор одной из них, Н. Скатов, набрасывает такую хронологию творческой эволюции Фета: “…наиболее “свободно” Фет писал в сороковые – пятидесятые годы. Именно в это время создается наибольшее количество произведений, к которым могли бы быть отнесены определения “свежий”, “ясный”, “цельный”, “ненадломленный” – на них так щедра оказалась тогда русская критика всех лагерей. …шестидесятые годы, особенно вторая их половина, время кризисное в развитии Фета… Причины кризиса Фета творческие, хотя и находящие социальное объяснение. Ушла эпоха, жизнь, которая могла питать лирику Фета. Шестидесятые годы несши новое, сложное ощущение жизни, и нужен был новый метод для выражения ее радостей и ее печалей, прежде всего эпос… Цельность и гармония, возможные в сороковые – пятидесятые годы, уже оказывались невозможными для лирики… В семидесятые – восьмидесятые годы Фет остался служителем красоты. Но самое служение осознавалось все больше как тяжкий долг… Красота уже не является так непосредственно и свежо, как в сороковые – пятидесятые годы. Ее приходится в страданиях добывать, от страданий отстаивать… Но без ценностей, вне красоты лежащих, сама красота обессиливалась, рождая новые волны пессимизма и страдания “.

Присоединяясь к подобному пониманию эволюции Фета как художника, добавим: хотя творческая деятельность Фета продолжалась (с перерывами) более полувека, нельзя не видеть, что центральным моментом этого долгого пути, его “пиком”, было одно десятилетие, эпоха 50-х годов – время полного расцвета фетовской поэзии, высшего взлета его поэтической славы, всеобщего признания его таланта. На эту кульминационную точку творчества Фета мы и ориентируемся во вступительной статье к настоящему изданию. Поскольку научный аппарат этого двухтомника достаточно объемен, то в нем читатель сможет найти освещение проблемы “позднего Фета” в ее самых разных проявлениях (в комментариях к лирике, в преамбуле ко второму тому, в комментариях к прозе и письмам поэта).

I. РОЖДЕНИЕ ПОЭТА

В 1842 -1843 годах два русских журнала – “Москвитянин” и “Отечественные записки” – открыли для читающей публики нового поэта; среди его пестрой лирической россыпи выделялись и сразу

Запоминались несколько поэтических циклов, и прежде всего_

“Снега” и “Вечера и Ночи”. Тут же была И небольшая поэма под названием “Талисман”, где автор рекомендовался читателю сельским жителем: “Деревню я люблю… Плохой я горожанин”. Новый поэт явно пришел из мира усадебной России: это было видно и в стихотворении “Деревня” (“Люблю я приют ваш печальный И вечер деревни глухой…”), это сказалось и в теме “Вечернего сада” Не бойся вечернего сада # На дом оглянися назад…”); это прозвучало и в строфах “На заре ты ее не буди”, ставших вскоре благодаря музыке А. Варламова “почти народною песней”. А отсюда – уже один шаг до того стихотворения (появилось оно в июле 1843 года в “Отечественных записках”), которое являло собой как бы “лирический автопортрет” нового поэта:

Я пришел к тебе с приветом,

Рассказать, что солнце встало,

Что оно горячим светом

По листам затрепетало;

Рассказать, что лес проснулся,

Весь проснулся, веткой каждой,

Каждой птицей встрепенулся

И весенней полон жаждой;

Рассказать, что с той же страстью,

Как вчера, пришел я снова,

Что душа все так же счастью

И тебе служить готова;

Рассказать, что отовсюду

На меня весельем веет,

Что не знаю сам, что буду

Петь,- но только песня зреет.

Если бы к этому времени уже существовала автобиографическая повесть С. Аксакова об усадебном детстве, могло бы показаться, что в этом стихотворении прозвучал голос повзрослевшего аксаковского героя. Но кому же на самом деле этот голос принадлежал? Под стихотворением стояла полная подпись – и такой фамилии явно было не найти ни в одной из родословных книг российского дворянства: “А. Фет”. Фамилия усадебного питомца звучала явным псевдонимом; однако тайна этой фамилии была совсем не литературного, а жизненного – и притом весьма драматичного происхождения. Эта тайна приоткрывалась, если рядом с загадочным “Фетом” поставить другую фамилию – ту, которую этот же человек носил несколько лет назад: Шеншин. Автором стихотворения “Я пришел к тебе с приветом…” был Афанасий Шеншин-Фет, выросший в семье мценского помещика Афанасия Неофитовича Шеншина, в его усадьбе Новоселки.

В сентябре 1820 года дворня Новоселок встречала своего барина, который отсутствовал почти целый год; ездил лечиться на воды в Германию. Отставной гвардеец, сорокачетырехлетний Шеншин вернулся не один: он привез с собой жену – двадцатидвухлетнюю Шарлотту Фет, которая бросила в Германии, в Дармштадте, своего мужа Иоганна Фета, дочь Каролину, старика отца Карла Беккера, все принеся в жертву своей страсти. Вслед беглецам летело письмо К. Беккера, где свою дочь он называет “лишившейся рассудка”, а успех ее похитителя приписывает действию “ужаснейших и непонятнейших средств прельщения”. Вскоре после приезда Шеншина с Шарлоттой в Новоселки и появился на свет младенец Афанасий; точная дата его рождения неизвестна (варианты: 29 октября, 23 ноября, 29 ноября). Но это лишь малая часть той “тайны происхождения”, которая стала жизненной драмой этого человека; главное же в том, что А. Шеншин явно не был его отцом, но и И. Фет не считал его своим сыном (это явствует из переписки Шеншиных и Беккеров, разысканной уже в наше время Г. Блоком *).

Ребенок Шарлотты Фет, родившийся осенью 1820 года в Новоселках, был записан в метрических документах сыном Шеншина; этот подлог каким-то образом всплыл в 1834 году, последовал официальный запрос о рождении Афанасия и о браке его родителей, и тут жизнь мальчика испытала катастрофическое “превращение”. Прожив четырнадцать лет в Новоселках и считаясь “несомненным Афанасием Шеншиным”, он вдруг был отвезен в далекий лифлянд-ский городишко Верро, помещен в частный пансион немца Крюммера и вскоре поставлен в известность, что ему следует отныне именоваться “гессен-дармштадским подданным А. Фетом”. Эта “честная фамилия” немецкого мещанина (право на которую для Афанасия с большим трудом добились его мать и Афанасий Неофитович у дармштадтских родственников) спасала мальчика от позорного клейма “незаконнэрожденного”, которое отбросило бы его на самое дно общества и навсегда закрыло перед ним все пути в жизни; но вместе с тем эта короткая фамилия, такая “мягкая” (“фет”-по-немецки “жирный”), принесла ее новому владельцу “жесточайшие нравственные пытки”, подготовившие в его дз’ше почву для того неискоренимого пессимизма, которым впоследствии так отличались убеждения этого человека.

Оторванный от семьи, потерявший свою фамилию, отлученный от дома (его не брали в Новоселки даже на летние каникулы), одинокий Афанасий рос в чужом городе, чувствуя себя “собакой, потерявшей хозяина”. Нетрудно представить, куда уносились мысли и чувства пятнадцатилетнего изгоя: однажды, оказавшись на верховой прогулке у лифляндской границы, он за пограничным мостиком соскочил с лошади и бросился целовать русскую землю. Где-то там, за тысячи верст, были Новоселки – его усадебная колыбель, единственная отрада его души… Но уже готовилась и иная отрада для этой души: в глубине своего существа юный Афанасий чувствовал рождение того света, который вскоре станет его торжеством в борьбе с жизненным мраком: “В тихие минуты полной беззаботности я как будто чувствовал подводное вращение цветочных спиралей, стремящихся вынести цветок на поверхность…”

Это подавал голос никому еще не ведомый творческий дар, это просилась к жизни поэзия. Но прежде чем эти тайные цветы появились, Афанасий должен был пережить новую перемену, столь же неожиданную, как и первая, но несравненно более радостную: по воле Шеншина он сменил Лифляндию на Россию, Верро – на Москву, пансион Крюммера – на пансион профессора Московского университета Погодина.

Осенью 1838 года погодинский пансионер становится студентом университета – и в это же время происходят два события, которые и обозначают в его жизни момент “рождения поэта”: восемнадцатилетний Афанасий начал неудержимо писать стихи и познакомился с Аполлоном Григорьевым – тоже студентом университета и тоже горевшим страстью к стихотворству. Вскоре два друга, “Афоня” и “Аполлоша”, стали и совсем неразлучны: Афанасий переехал в дом Григорьевых, на Малой Полянке в Замоскворечье, и поселился в комнатке на антресолях, через стенку от Аполлона. В этом доме друзья готовили к печати первый, “студенческий”, сборник стихов Афанасия (который вышел в 1840 году под инициалами “А. Ф.”); в этом же доме были созданы и многие уже зрелые, самобытные стихотворения, которые вскоре стали появляться в журналах под именем “А. Фет”. Эта полная подпись впервые появилась в конце 1842 года под стихотворением “Посейдон” в журнале “Отечественные записки”; может быть, следует приписать случаю, ошибке наборщика то, что буква “е” превратилась в “е”, но сама перемена была знаменательной: фамилия “гессен-дармштадского подданного” отныне обращалась как бы в литературный псевдоним русского поэта…

И вот в 1843 году в июльском номере журнала “Отечественные записки” читатели нашли стихотворение, в котором можно было равно видеть и “лирический автопортрет”, и “поэтическую декларацию” нового поэта-“Я пришел к тебе с приветом…”. В четырех его строфах, с четырехкратным повторением глагола “рассказать”, Фет как бы во всеуслышание именовал все то, о чем пришел он рассказать в русской поэзии: о радостном блеске солнечного утра и страстном трепете молодой, весенней жизни; о жаждущей счастья влюбленной душе и неудержимой песне, готовой слиться с веселием мира. “Подобного лирического весеннего чувства природы мы не знаем во всей русской поэзии!” – воскликнет под впечатлением этого стихотворения критик Василий Боткин, автор одной из лучших статей о творчестве Фета. О “весеннем чувстве”-этой сердцевине фетовского творчества – будет много раз сказано в русской критике; и при этом для обозначения его появится даже устойчивое определение: “благоуханная свежесть”.

Если вспомнить первое пробуждение в поэте его творческой силы – “вращение цветочных спиралей”,- то можно сказать, что в стихотворении “Я пришел к тебе с приветом…” эти спирали превратились в вынесенный на свет цветок; но цветок этот еще как бы свернутый и более всего похож (назовем сразу любимейший из фетовских цветков) на туго свернутый бутон розы. Как в бутоне скрыты все лепестки, вся пышность будущего цветка, так в стихотворении “Я пришел к тебе с приветом…” скрыты все основные мотивы, “свернуты все лепестки” будущей фетовской поэзии. К этому стихотворению приложимы все наиболее существенные определения, которые были найдены критикой в отношении фетовской поэзии. Последуем теперь той “системности описания”, которую предложил сам Фет в стихотворении “Я пришел к тебе с приветом…”, и сведем воедино (в обобщенном виде) все наиболее характерное, что подметила критика в фетовском поэтическом мире.

На первое место поставим излюбленное критикой выражение: “благоуханная свежесть” – оно обозначало неповторимо-фетовское “чувство весны”

Далее упомянем “младенческую наивность”: так может быть названа “невольность”, непосредственность фетовского “пения” (о которой сказано в последних строках “Я пришел к тебе с приветом…”).

Наклонность Фета находить поэзию в кругу предметов самых простых, обыкновенных, домашних можно определить как “интимную домашность”

Любовное чувство в поэзии Фета представлялось многим критикам как “страстная чувственность”.

Полнота и первозданность человеческого естества в фетовской поэзии – есть ее “первобытная природность”

И наконец, характерный фетовский мотив “веселия” (как в четвертой строфе стихотворения “Я пришел к тебе с приветом…”) можно назвать “радостной праздничностью”

Вот каков набор характерно-фетовских мотивов; они как бы сплетаются в тот неизменный венок, который украшает фетовскую музу и о котором можно сказать словами самого поэта: “Свеж и душист твой роскошный венок”.

Итак, мы увидели “рождение поэта” с двух сторон: как драматическую историю происхождения Афанасия Шеншина – и как праздничное для русской поэзии появление лирика Афанасия Фета. Но нам не обойтись без рассмотрения третьей стороны: духовного рождения поэта. Иначе мы рискуем оказаться на том уровне понимания Фета (весьма распространенном и в прошлые, и в нынешние времена), с которого эта поэзия представляется “возвышенным оправданием эпикурейской, благополучной жизни на лоне природы” Прежде всего вдумаемся в следующие слова: “Я не видал человека, которого бы так душила тоска, за которого бы я более боялся самоубийства.. Я боялся за него, я проводил часто ночи у его постели, стараясь чем бы то ни было рассеять… страшное хаотическое брожение стихий его души”. Кто это говорит – и о ком? Это снопа Аполлона Григорьева, и сказаны они о ближайшем и задушевном друге его юности Афанасии Фете-авторе стихотворения “Я пришел к тебе с приветом…”. Фет всю жизнь отличался склонностью к приступам мрачной хандры; однако то, о чем рассказывает Григорьев, есть явное свидетельство какого-то тяжелейшего духовного кризиса, пережитого в студенческие годы Фетом. Об этом же говорит и один любопытный документ, дошедший до нас: “контракт”, который заключил Фет 1 декабря 1838 года со своим приятелем И. Введенским (см. об этом в комментарии к письмам Фета к И. Введенскому). Этот “контракт” представляет интерес как еще одно подтверждение того же самого духовного кризиса, муки которого описал посвященный его свидетель – Аполлон Григорьев.

Но если этот кризис был действительно существенным событием жизни Фета того времени, когда происходило его становление как поэта, то, во-первых, где след этого события в его поэзии? а во-вторых, как это связано с центральным мотивом Фета – с его “интуицией весны”? Ответ на первый вопрос дает строка, которую мы находим в одном из зрелых фетовских стагхотворений и в которой нельзя не увидеть признания о той самой “духовной болезни”, которую перенес поэт в юности:

Душой и юн и болен…

Ответ на второй вопрос дает весь тот поэтический текст, которому принадлежит строка; это одно из самых глубоких фетовских стихотворений, опубликованное в 1857 году, но представляющее собой воспоминание о временах московской юности:

Был чудный майский день в Москве;

Кресты церквей сверкали,

Вились касатки под окном

И звонко щебетали.

Я под окном сидел, влюблен,

Душой и юн и болен.

Как пчелы, звуки вдалеке

Жужжали с колоколен.

Читая стихотворение (одно из самых больших у Фета – в девять строф), невольно задерживаешься на конце второй строфы: непостижимое сравнение колокольных звуков с жужжащими пчелами не улавливается ни в какую “ассоциативную ловушку” и не поддается смысловому овладению. Но вряд ли это сравнение – просто поэтическая причуда: очевидно, тут какой-то смысловой узел, связанный со всем существом стихотворения. Но дальнейшее чтение лишь сгущает загадочность. Мир вокруг героя стихотворения – праздничен: это и праздник природный – весна, и праздник церковный (сверкание крестов, колокольный трезвон). Эта праздничность настраивает на ожидание чего-то радостно-высокого, что предстоит пережить этой юной душе; но переживание это обретает форму весьма таинственную: вдруг “невольно дрогнула душа”, ибо до слуха героя донеслись звуки погребального пения (“И шел и рос поющий хор”) – и вот уже поле зрения героя стихотворения заполнено одной траурной процессией. Все последующие строфы посвящены описанию похорон (хоронят юное существо, ибо гробик-“розовый”), с горем матери и надгробными рыданиями; но финал стихотворения как бы возводит в кульминацию его общую загадочность: все виденное оставляет у героя чувство, что “легко И самое страданье”.

Скажем сразу: ключом к постижению этого стихотворения может стать знание реальной обстановки события, в нем рассказанного. Легче всего, пожалуй, угадать место действия: “окно”, у которого сидит герой,- это, конечно, то самое окно, которое фигурирует в стихотворении “Печальная береза у моего окна…” и о котором сам Фет сказал, что речь идет тут о его комнате на антресолях григорьевского дома. Но, столь точно зная место действия, хочется так же точно представить и время – этот “чудный майский день”. Кажется, это тоже достижимо: если мы рассматриваем фетовское стихотворение в контексте его духовного кризиса, то, очевидно, по времени оно близко к составлению “богохульного контракта”, а это значит – май 1839 года. Вот это восстановление (пусть и гипотетическое) конкретности ситуации открывает путь для понимания чрезвычайного важного фетовского создания. В 1839 году на середину мая пришлись “Троицкие дни”-важнейший праздник послепасхального периода, корнями уходящий в языческую древность: торжество весеннего “духа растительности”, прославление вновь зеленеющего “древа жизни”. Именно народно-языческая Троица могла дать почву для того переживания – и, скажем шире, мирочувствия,- которое запечатлено в стихотворении “Был чудный майский день в Москве…”, с его гениально-еретическим “обращением” церковной культовой музыки – колокольного звона – в жужжание весенних пчел*. Ведь, по древнейшим народно-мифологическим представлениям, пчела – не только весенний вестник в этом мира, но и посланец иного мира, ибо образ пчелы принимают души ушедших из этой жизни людей. Сравнивая с жужжанием пчел колокольные звуки, Фет тем самым и колокол делает голосом одновременно двух этих миров! Если прибавить к этому и “поющий хор” (особенность похоронного пения во время всего послепасхального периода в том, что “погребальные” мотивы чередуются с “ликующими”), то надо будет признать, что “духовный центр” фетовского стихотворения в строках:

И непонятной силой

В душе сливался лик небес

С безмолвною могилой.

“Непонятной силой” Фет называл непостижимую бессмертную стихию жизни, которая олицетворялась для него в образе вечно юной Весны! За доказательством этого не надо далеко ходить – поэзия фетовская подтверждает это на каждом шагу. Вот одно из самых “программных” стихотворений фетовской “весенней сюиты”:

Ты пронеслась, ты победила, О тайнах шепчет божество, Цветет недавняя могила, И бессознательная сила Свое ликует торжество.

Именно поэтому в стихотворении “Был чудный майский день в Москве…”, которое рассказывает об обряде похорон среди торжествующей весны, есть могила-но нет смерти! Ведь смерти принадлежит только “розовый гробик” – вот и Есе ее обладание; по эту сторону смерти-жизнь (в том числе – душа самого героя), и по ту сторону смерти – тоже жизнь (живая, парящая “молодая душа”). Как же после этого не возникнуть чувству, что “легко и самое страданье”!

Таким образом, нащупав конкретную почву этого стихотворения и приблизившись к реальности его духовной проблематики, мы уже не в состоянии воспринимать его как “несколько загадочную” бытовую зарисовку или как плод “болезненного воображения”; нет, перед нами – важнейшее поэтическое свидетельство Фета о пережитом им в юности откровении “Вечной Жизни”, о явлении ему “Бессмертной Весны” – величайшего божества, поклоняться которому и приносить поэтические дары он будет до последнего дыхания. О духовном смысле фетовской весны мы должны помнить при любом ее явлении – начиная уже с “благоуханной свежести” стихотворения “Я пришел к тебе с приветом…”. Эта вещь ранняя, но она написана уже после того, как студент Фет был “душой и юн и болен”, после того, как он преодолел свой кризис, выйдя победителем в споре с судьбой и борьбе со смертью. И если величайшей ценностью стала “благоуханная свежесть” фетовской поэзии, то велика была и цена, которую он должен был за это заплатить. Об этом говорит Апполлон Григорьев – единственный свидетель духовного становления Фета: мы уже приводили слова о “страшном хаотическом брожении стихий его души”, о “тоске”, которая душила его и ставила на грань самоубийства… но вот и разрешение кризиса: “Этот человек должен был или убить себя, или сделаться таким, каким он сделался. Страдания улеглись, затихли в нем, хотя, разумеется, не вдруг. Он был художник, в полном смысле этого слова: в высокой степени присутствовала в нем способность творения… С способностью творения в нем росло равнодушие. Равнодушие – ко всему, кроме способности творить,- к божьему миру, как скоро предметы оного переставали отражаться в его творческой способности, к самому себе, как скоро он переставал быть художником. Так сознал и так принял этот человек свое назначение в жизни”. Аполлон Григорьев, которому мы обязаны этим рассказом, был не просто свидетелем “рождения поэта” в своем друге, но и активным участником этого события. С его помощью он подготовил изданный в 1840 году свой первый поэтический сборник, названный “Лирическим Пантеоном”: название это, прежде всего, намекает на то, что юный поэт приносит здесь дань всем своим “поэтическим богам”; но вместе с тем тут скрывался, вероятно, и другой смысл: сама лирическая поэзия есть божество, достойное поклонения, а автор “Лирического Пантеона” – новопосвященный служитель ее храма.

Удивительно, как много автобиографического в этой первой Фетовской книге (чего стоит хотя бы начинающая ее баллада “Похищение из гарема”-ведь за подобной темой встает история его матери!). Обратим внимание на тот мотив, который встречает читателя при входе в фетовский “Лирический Пантеон” и провожает при выходе из него: книга открывается надеждой, что некто родственный “разделит тайные страдания С душой взволнованной моей”, а заканчивается упованием на то, что “слезинка ясная” преобразится в “перл” поэзии. Этот путеводный мотив “Лирического Пантеона” вел к тем поэтическим строкам, которые тоненьким мостком перекинулись от первого поэтического опыта Фета (вспоследствии почти полностью забракованного поэтом) к его дальнейшему творчеству, эти строки Фет перевел в 1841 году из Гейне – но высказал в них самого себя:

Из слез моих много родится Роскошных и пестрых цветов, И вздохи мои обратятся В полуночный хор соловьев…

Источники:

    Фет А. А. Т. I. Стихотворения; Поэмы; Переводы. /Сост., вступ. статья и коммент. А. Е. Тархова. 1982. 575 с.

    Аннотация:В первый том вошли стихотворения, поэмы и переводы Л. А. Фета.


1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (Пока оценок нет)
Loading...

Сочинение жизненные ценности по тексту алексина.
Начало творческой деятельности (Фет А. А.)

Categories: Школьные сочинения